Он выстраивал новую жизнь рядом с женщиной, из-за которой моя прежняя жизнь рассыпалась. И за всё это время ни разу не набрал меня, чтобы спросить: «Анна, а ты вообще выдержишь это?»
Сергей поднялся и вернулся к Валерии. Та взяла его за пальцы, наклонилась, прошептала что-то почти в самое ухо, и они оба рассмеялись. Я потянулась к графину, плеснула себе морса и стала пить маленькими глотками. Кислый вкус будто царапал горло изнутри.
А потом произошло то, из-за чего, наверное, я и решилась всё это записать.
Мама поднялась со своим бокалом и начала произносить тост. Говорила о сыне, о семейном счастье, о том, что теперь в доме наконец появилась «настоящая хозяйка». Валерия сидела с опущенными ресницами, аккуратно сложив ладони на коленях, словно сама скромность. Мама закончила, вернулась на место, и тут Валерия обняла её, прижала к себе и произнесла громко, так, чтобы услышали все:
— Светлана Юрьевна, я вас так люблю. Теперь у вас наконец будет нормальная дочь.
За столом мгновенно стало тихо. Я заметила, как тётя Татьяна медленно положила вилку на край тарелки. Жена двоюродного дяди отвернулась к окну. Сергей уставился вниз с таким выражением, будто мечтал исчезнуть прямо вместе со стулом.
А мама рассмеялась. Легко, звонко, почти радостно — будто ей только что рассказали самую удачную шутку за последние годы. Потом провела Валерии по щеке и ласково ответила:
— Доченька моя.
Я сидела неподвижно и слышала, как кровь стучит в висках. Ещё минута — и я либо скажу что-то такое, о чём потом будут долго вспоминать, либо просто разрыдаюсь. Ни того ни другого я себе позволить не хотела. Не при Валерии. И уж точно не при матери, которая только что при всех подтвердила: её родная дочь — какая-то «не такая».
Я поднялась. Ножки стула неприятно скрипнули по полу, но никто даже не повернул головы: музыка всё перекрывала. Я сняла сумку со спинки, прижала к себе, дошла до выхода, сорвала с крючка куртку и вышла, не обернувшись.
Тётя Татьяна успела поймать мой взгляд и едва заметно качнула головой, будто просила: не надо. Но я и не собиралась устраивать представление. Именно этого Валерия, скорее всего, и ждала: крика, скандала, истерики, после которой все дружно сказали бы: «Ну вот, видите, какая Анна. А Валерия — умница, держится достойно».
Я молча прошла вдоль стола. Мимо всех этих лиц. Мимо Сергея. Мимо мамы. Валерия повернулась и улыбнулась мне — светло, открыто, почти торжествующе.
На улице был мартовский вечер. Под ногами лежал грязный снег, перемешанный с песком, фонарь у входа в кафе освещал пустоватую парковку. Воздух стоял сырой, тяжёлый, и я глотала его так жадно, словно он мог протолкнуть ком, застрявший в горле. Позади хлопнула дверь, музыка сперва приглушилась, потом снова пропала за стенами. За мной никто не вышел. Даже Сергей.
На остановке не было ни души. Я стояла одна под облезлым козырьком с потрескавшейся краской, сжимая сумку у живота. Вокруг — мокрый асфальт, мутный жёлтый свет и тишина. Автобус подошёл минут через десять. Я села у окна и всю дорогу смотрела в тёмное стекло. В нём отражалось какое-то чужое лицо. Моё — но я его не узнавала. Не из-за слёз. Из-за пустоты.
Дома я сняла куртку, повесила её в прихожей и прошла на кухню. Села за стол, не включая лишний свет. Телефон уже дрожал в сумке. Три пропущенных от Сергея. Одно сообщение от мамы: «Анна, ну зачем ты так? Люди же видели!» Снова люди. Всегда люди. Не моя боль, не мои чувства, не десять лет дружбы и не два года тишины. Главное — что подумают люди.
Я открыла контакт «Сергей» и нажала «заблокировать». Потом нашла «Мама» и сделала то же самое. Телефон отложила в сторону и до утра больше к нему не прикасалась.
Прошло шесть месяцев. Сто восемьдесят дней, если считать честно. Я ходила на работу, возвращалась домой, готовила себе ужин, ложилась спать. Мне было даже не больно в привычном смысле. Скорее пусто — как в квартире, из которой вынесли всю мебель и оставили только голые стены.
В апреле я возвращалась с работы через парк и увидела на скамейке женщину с маленькой девочкой. Ребёнку было года четыре. Она ела мороженое, измазалась им почти до ушей, а женщина вытирала ей щёки салфеткой и смеялась. И вдруг мне страшно захотелось позвонить маме. Просто так. Без повода. Рассказать про смешного ребёнка, про набухшие почки на деревьях, про новые кроссовки, которые я купила к лету.
Я достала телефон, открыла список контактов — и вспомнила, что мама в чёрном списке. Постояла пару секунд и убрала телефон обратно в сумку.
В мае стало немного легче. Не потому, что я забыла. Нет. Я просто привыкла. Привыкла ужинать одна. Привыкла засыпать без её вечерних звонков. Привыкла не ездить к ней по воскресеньям. Коллеги на работе иногда спрашивали, почему я больше почти не рассказываю о маме. Я отвечала, что всё нормально, просто она занялась огородом. Они кивали и тему не развивали.
Несколько раз ко мне заходила тётя Татьяна, мамина сестра. Садилась на кухне, пила чай и тяжело вздыхала.
— Мать твоя переживает, — осторожно говорила она. — Каждый вечер мне звонит, спрашивает, как ты. Говорит, спать не может.
— Я тоже переживаю, — отвечала я. — И тоже не всегда сплю.
Тётя Татьяна ставила чашку на стол и смотрела на меня своими выцветшими серыми глазами. В них я каждый раз читала одно и то же: она всё понимает, только вслух этого не скажет.
— Позвони ей, Анна. Она уже немолодая. Одна. Ей тяжело.
— Она может передать через вас, — говорила я. — Всего одну фразу: «Анна, мне жаль, что так получилось».
Тётя Татьяна кивала, допивала чай и уходила. Она понимала, я знала это наверняка. Она видела, что произошло за тем столом.
