Бывший муж оставил жильё мне, а я, в свою очередь, не стала претендовать на его машину и гараж. Разошлись без скандалов: всё закрепили у нотариуса, как положено. Алименты он переводит вовремя, Матвея забирает к себе через выходные. Общаемся ровно, спокойно, почти делово. Как люди, которые когда-то работали вместе и теперь просто решают общие вопросы.
Мама принять этого не могла. Развод она воспринимала как катастрофу. Формально мою, но страдала из-за него так, будто развелась сама.
— Как ты вообще допустила, что семья развалилась? — повторяла она уже третий год. — Женщина должна быть умнее. Где-то промолчать, где-то сгладить, где-то уступить.
А я больше не хотела уступать. Не хотела жить рядом с человеком, для которого моя работа была чем-то вроде забавы, а заработанные мной деньги — мелочью «на шпильки». Когда он однажды бросил: «Кому нужна твоя теплица? Сиди дома и занимайся ребёнком», — во мне что-то окончательно оборвалось. Матвею тогда было шесть. Я ушла. Мама после этого два месяца со мной не разговаривала, а потом выдала: «Ты всегда думала только о себе».
Я поставила чайник и налила себе чай. Матвей сидел за столом с тетрадями, делал уроки и краем уха ловил наш разговор.
— Бабушка? — беззвучно спросил он, одними губами.
Я кивнула.
— Мам, давай завтра созвонимся, — сказала я в трубку. — Уже поздно.
— Поздно будет, когда матери не станет. Вот тогда и поймёшь, что такое поздно.
Я сжала челюсти. Приём был знакомый, отработанный до автоматизма. За вечер уже третий. Сначала — обвинение. Потом — обесценивание. И под конец — давление через чувство вины.
— Мама, я завтра позвоню. Спокойной ночи.
И снова сама нажала отбой. Раньше я так не умела: слушала до конца, ждала, пока она выговорится, пока сама бросит трубку. Научилась только ближе к тридцати восьми. И то не сразу.
Матвей оторвался от тетради и посмотрел на меня.
— Снова?
— Снова.
— Теперь из-за чего?
— Из-за врача.
— Но у меня в ту субботу температуры не было.
— Я помню.
Он немного помолчал, покрутил ручку между пальцами.
— Мам, а почему ты ей просто не скажешь? Ну прямо. Чтобы она так больше не делала.
Я устало выдохнула. Как объяснить одиннадцатилетнему мальчишке, что «сказать прямо» у нас в семье не работает? Что любые мои слова разбиваются о непробиваемое: «Я же забочусь о тебе, неблагодарная». Что в нашем доме прямой разговор почти всегда означает ссору, а на новую войну у меня уже давно нет сил.
— Это не так просто, Матвей, — сказала я. — Давай лучше ужинать.
На следующий день, в субботу, я поехала к маме. Такой визит у нас был почти обязательным — раз в две недели. Стоило пропустить, и начинались звонки: «Ты мать совсем бросила», «Я тут одна, случись что — никто и не узнает».
Она открыла сразу, будто стояла под дверью или следила из окна. Чмокнула меня в щёку, окинула взглядом.
— Опять похудела. Питаешься чем попало, я же вижу. Проходи.
Я сняла обувь в прихожей и прошла на кухню. Там ничего не менялось годами: клетчатая скатерть, кастрюля борща на плите, тарелка пирожков на столе. С капустой. Моих любимых с детства. Мама помнила. Она всегда помнила, что я люблю. В этом и была ловушка: в пирожках, в горячем борще, в заботе, от которой невозможно отказаться и не почувствовать себя виноватой.
— Садись, — сказала она. — Рассказывай.
Я опустилась на стул и налила чай. Мама по-прежнему заваривала его в маленьком фарфоровом чайнике и презирала пакетики.
— Это не чай, а пыль, — говорила она каждый раз.
— Что именно рассказывать? — спросила я.
— Как ты живёшь.
— Обыкновенно. Работаю.
— Это я уже слышала. С деньгами как? Хватает?
— Хватает.
— На лекарства хватает? Матвею на одежду? На репетитора?
— У нас нет репетитора. Он сам нормально учится.
— Сам, — мама недовольно хмыкнула. — А дальше что? После девятого класса в колледж? Без нормального высшего образования?
— Ему одиннадцать. До поступления ещё семь лет.
— Вот именно, — оживилась она. — Начинать надо сейчас. Я узнавала: в гимназии при экономическом университете конкурс четыре человека на место. Ирина рассказывала, они Кирилла уже записали на подготовительные занятия. А ты что делаешь?
Я откусила пирожок. Тесто тонкое, начинка мягкая, капуста с яйцом — всё как в детстве. Вкусно до боли.
— Мам, мы не собираемся в эту гимназию. У нас рядом хорошая школа.
— Хорошая, — повторила она с тем выражением, будто слово было сомнительным. — Обычная школа во дворе. Там дети без целей и амбиций. Ты хочешь, чтобы Матвей вырос непонятно кем?
— Я хочу, чтобы он вырос хорошим, нормальным человеком. Для меня этого достаточно.
Мама сжала губы и придвинула ко мне тарелку.
— Ешь. Ты голодная, это сразу видно.
Я ела и молчала. Спорить не имело смысла. Мама всегда знала лучше: что мне надевать, чем кормить сына, где работать, с кем жить и как строить будущее. Мои решения для неё были чем-то вроде детских рисунков на полях тетради: вроде мило, но всерьёз принимать нельзя.
После обеда она принесла фотоальбом. Мы перешли в комнату, и я уже знала, что будет дальше. Это был устоявшийся ритуал. Сначала фотографии из детства: я в песочнице, я с огромным бантом на первом сентября, я с папой у моря. Потом обязательно — свадьба.
— Посмотри, какая ты здесь красивая, — сказала мама, задержав палец на снимке. — И платье тебе очень шло. Зачем ты его продала?
— Я его не продавала. Оно лежит в шкафу.
— И зачем оно там лежит? Нового мужа у тебя нет и, похоже, не ожидается.
Я ничего не ответила и перевернула страницу. На следующей фотографии был папа. Молодой, в светлой рубашке с короткими рукавами, держит меня на руках. Мне на снимке года три.
— Отец бы тебя не понял, — тихо произнесла мама.
Я застыла.
— Он бы сказал: зачем ты мучаешь мать. Я ведь тебе только добра хочу.
Я резко закрыла альбом.
— Мам, я не хочу это обсуждать.
— Что именно? То, что ты опять думаешь только о себе?
Я поднялась.
— Я поеду домой.
— Конечно, — голос у неё сразу стал жёстким. — Мать тебе слово поперёк сказала — и ты уже бежишь. А кто тебе правду скажет? Кто, если не мать?
Я прошла в прихожую, надела куртку, сунула ноги в ботинки. Мама осталась у кухонного проёма, маленькая, в домашнем халате, со скрещёнными на груди руками.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Ты хоть это понимаешь?
— Понимаю.
— Тогда почему ты так со мной?
Я завязала шарф и посмотрела на неё. В её глазах стояла настоящая обида. Не игра, не расчёт — искренняя боль. Она действительно не понимала. Она правда считала, что её вопросы, упрёки, советы и сравнения с Ириной — это проявление любви. Что контроль равен заботе. Что неблагодарная здесь я.
— Не знаю, мам, — сказала я наконец. — Я просто пытаюсь жить.
И вышла.
В автобусе я села у окна, прислонилась виском к холодному стеклу и закрыла глаза. Плакать хотелось не от обиды, а от изнеможения. Всё повторялось по одному и тому же кругу: каждый раз я ехала к ней с надеждой провести обычный спокойный день, а возвращалась с тяжёлым ощущением, будто снова оказалась плохой дочерью, плохой матерью и вообще неправильной женщиной.
