И оно действительно оказалось тихим: никто не ждал от меня одиннадцати тарелок и не заглядывал на кухню с очередной просьбой.
За много лет впервые воскресенье началось не с чужих голосов и требований. Я спокойно пила чай возле окна, потом мы с мамой достали коробку со старыми снимками, перебирали их, вспоминали людей и места, а после просто сидели рядом. Мама ни разу не попросила меня подмести, вымыть пол или что-нибудь переставить.
Домой я поехала в воскресенье, автобусом на пять часов. К половине восьмого уже открывала свою дверь.
На кухне меня встретили кастрюля с переваренными макаронами, несколько немытых тарелок в мойке и распахнутая пачка печенья на столе. Посуда не громоздилась до потолка, конечно, но для Андрея это выглядело почти как коммунальная авария.
Он сидел за столом и молча смотрел в свою чашку.
— Как мама? — спросил он наконец.
Я рассказала ему про картошку, про клуб, про то, что осталась ночевать. Андрей слушал внимательно, не вставляя своих замечаний. Потом, будто подбирая слова, произнёс:
— У нас вчера всё с самого начала пошло наперекосяк. Вадим притащил пироги, Анатолий Сергеевич — огурцы, Кирилл нарезал колбасу. Я решил суп сделать. Только макароны теперь из кастрюли разве что зубилом доставать. К девяти почти все разошлись. Татьяна сказала, что у неё дома чай вкуснее.
Он хотел усмехнуться, но улыбка вышла кривой и тут же пропала.
— А ведь ты у нас мастер, — заметила я. — Микроволновки оживляешь, а суп тебя победил?
— Я сам не ожидал, — признался он. — И ещё эти праздничные тарелки найти не смог. Мама вчера сердито бросила: «У жены своей спроси». Потом замолчала. В итоге ели из обычных.
Я перевела взгляд на стол и увидела знакомую тарелку — мою, ту самую, у окна. В ней лежал высохший ломоть хлеба. Он оставил её на месте, хотя меня не было дома с прошлого утра.
— Андрей, — спросила я тихо, — ты хоть однажды задумывался, что я сама ем после ваших субботних посиделок?
Он посмотрел на тарелку. И впервые за весь наш разговор ему нечего было сказать.
Утром, перед моей сменой, я застала его у раковины. Андрей мыл кастрюлю. Получалось у него плохо: стол заливала вода, губка валялась на полу, вокруг всё было мокро. Я уже потянулась всё поправить, но он перекрыл кран и остановил меня:
— Не надо. Я сам. Наталья, я вчера думал… Я ведь правда не знаю, когда ты по субботам садишься есть. Знаю только, что к девяти всё стоит на столе.
— К шести, Андрей, — сказала я. — К шести уже всё готово. А ем я обычно после одиннадцати.
Он хотел что-то ответить, но я не дала. Слова, которые застряли во мне ещё на прошлой неделе, наконец вырвались наружу:
— И мне сорок семь. Не сорок пять.
Андрей медленно вытер руки полотенцем.
— Сорок семь, — повторил он. — Я понял.
Я ушла на работу, даже не проверив, домыл ли он кастрюлю до конца. Как выяснилось, не вмешиваться оказалось куда сложнее, чем я думала.
В понедельник я вернулась из аптеки около половины девятого. На кухне сидела Галина Павловна. Пальто лежало у неё на коленях. Андрей сказал, что она сама решила дождаться меня.
Свекровь поднялась, поправила воротник и начала непривычно неуверенно:
— Милая… Наталья. У вас найдётся для меня десять минут?
Я заметила, с каким трудом ей далось моё имя.
— Найдётся, — ответила я и села за стол.
Она тоже опустилась на стул, хотя обычно разговаривала со мной стоя, положив ладони на спинку, словно вот-вот собиралась уйти.
— В субботу всё вышло некрасиво, — сказала она. — Андрей расстроился, что гости ушли рано. Я тоже обиделась. На вас, конечно. Очень удобно сердиться на человека, которого рядом нет.
Она стала вертеть кольцо на пальце. Было видно: заранее подготовленной речи у неё не осталось.
— У меня дома часы бьют каждый час, — продолжила Галина Павловна. — После театра я этот звук почти ненавижу. Когда все уходят, он кажется таким громким… Вот я и придумала себе эти субботы. Люди сидят, слушают, я говорю. Вы понимаете, о чём я?
Я кивнула. Из театра она ушла в 2007-м. Тридцать пять лет выходила на сцену, а потом вдруг осталась одна в квартире, где каждый час отзывался боем часов.
— Вчера я долго не могла заснуть, — сказала она. — Вспоминала ваш поднос. И то, как никто даже головы не повернул. Все эти годы. А я ещё хвалила вас за то, что вас почти не видно.
— Вы называли это лучшим комплиментом, — напомнила я.
— Называла, — согласилась она. — Несусветная глупость. У нас в театре была пожилая гардеробщица. Двадцать лет я не знала её имени. А когда она однажды ушла, я целую неделю сама искала своё пальто. — Галина Павловна замолчала, потом вдруг спросила: — Наташ, можно я так буду? «Наталья» у меня слишком официально выходит, язык заплетается.
— Можно Наташа, — сказала я.
Она коротко выдохнула, почти беззвучно.
— Я собиралась произнести перед вами большую речь, — призналась свекровь. — Даже по дороге репетировала. А потом подумала: за двадцать три года вы от моих речей устали, наверное, не меньше, чем от этих тарелок. В субботу я принесу ещё один прибор.
— Для кого?
Галина Павловна посмотрела на меня. И впервые в её взгляде не было приказа или ожидания немедленного ответа.
— Для вас. Если захотите сидеть вместе со всеми. А если в эту субботу гостей не захотите — пусть Андрей отменяет. Я здесь не хозяйка.
Когда она ушла, я ещё долго оставалась на кухне. Победного чувства не было. Я просто пыталась привыкнуть к мысли, что женщина, которая двадцать с лишним лет не оставляла мне места за столом, сама предложила поставить для меня стул.
Минут через пять вернулся Андрей. Увидел меня за столом и спросил:
— Мама приходила? Что сказала?
— Сказала, что у нас появится ещё одна тарелка.
Он помолчал, потом открыл сервант, заглянул внутрь и спросил:
— А стул где возьмём? Наши все заняты.
— Можно принести твой табурет для баяна, — предложила я.
Андрей почесал затылок. Потом молча пошёл за табуретом, хотя баян простоял на нём всю неделю.
Следующая суббота началась не с моей готовки. Ещё в пятницу Андрей обзвонил всех и сказал, что каждый приносит что-нибудь к столу. Кирилл пообещал пирог, Светлана Юрьевна — салат, а Анатолий Сергеевич, как всегда, вспомнил про свои огурцы.
