Деньги тогда поступили через больницу от человека, который не назвал себя. Он передал только одну просьбу: его не разыскивать и не пытаться выяснить, кто помог. Мальчика прооперировали, вытащили. Сейчас он уже взрослый, живой, здоровый, учится в институте. А эта женщина все двенадцать лет молилась за незнакомого спасителя, даже имени его не зная. И лишь совсем недавно, почти случайно, от старой медсестры услышала правду: деньги тогда дала Валентина Павловна. Вот она и пришла проводить её в последний путь, поклониться ей в ноги.
Я стояла у могилы и будто не могла принять услышанное.
А потом, когда мы начали разбирать её квартиру, правда открылась уже вся, без остатка. Валентина Павловна жила бедно. Нет, не просто скромно — по-настоящему нищенски. В комнатах стояла старая, давно отжившая мебель. В холодильнике было почти пусто: один пакет кефира да кусок батона. Из одежды — одна смена белья, тот самый плащ, в котором она, кажется, проходила два десятка лет, и разбитые башмаки, много раз зашитые и подлатанные. Вот вам и жадина. Вот вам и скупердяйка. Только теперь стало понятно: она не копила для себя и не от скупости отказывала себе во всём. Она буквально обдирала себя до последней нитки, чтобы отдавать другим.
В письменном столе мы нашли толстую пачку бумаг, перевязанную простой верёвкой: квитанции, почтовые переводы, выписки из больниц, справки, счета за лечение. И из этих документов складывалась такая картина, от которой у меня холодело внутри: наша «ведьма» со второго этажа много лет подряд, тихо и тайно, платила за лечение детей. Не родных. Чужих. Наших дворовых ребятишек — и не только их.
Это она оплатила операцию Степану из третьего подъезда, помните, тому мальчику с больными почками. Мы тогда ещё всем двором ахали и гадали, откуда у его матери-одиночки вдруг взялась такая огромная сумма. Это она каждый месяц отправляла деньги на дорогие лекарства Кире, девочке-инвалиду с пятого этажа. Это на её средства внука нашей дворничихи отправили в санаторий, когда у ребёнка нашли слабые лёгкие. Это благодаря ей маленького сына Петровых возили на консультацию в Киев. И таких случаев были десятки. Десятки детей, которых вылечили, выходили, поставили на ноги. А мы благодарили судьбу, Бога, каких-то добрых неизвестных людей — кого угодно, только не её. Ни разу. Даже мысли такой не допустили. Мы же считали её жабой. Камнем. Холодным, бесчувственным человеком.
Всё, что у неё имелось, — вся врачебная пенсия до последней гривны, все накопления, собранные за сорок лет работы, — уходило на чужих больных детей. А сама она недоедала, носила старьё и молча терпела, как мы за спиной называем её ведьмой и жабой, как дети шарахаются от неё во дворе, как взрослые отворачиваются, едва завидев у подъезда.
И только тогда я поняла, почему у неё были такие глаза в тот день, когда я назвала её бесчувственным бревном. А ещё я узнала самое тяжёлое — то, что у могилы рассказала мне её бывшая коллега.
У Валентины Павловны когда-то был сын. Маленький Егор. Он умер много лет назад, когда она сама была ещё совсем молодой. Мальчик заболел, а нужного лекарства тогда невозможно было достать. Ни врачи, ни она сама, хотя тоже была врачом, не сумели ничего сделать. Он умер прямо у неё на руках. И после похорон своего единственного мальчика она дала себе слово, которое потом определило всю её жизнь.
