В нашем дворе почти два десятка лет прожила женщина, которую я тогда считала самой чёрствой и злой из всех, кого встречала. Её недолюбливали все — и старики, и дети. Я тоже не была исключением. А когда она умерла и проводить её пришли только трое, мне открылась такая правда, что с тех пор совесть не даёт покоя. Потому что, как оказалось, жестокими все эти годы были мы, а вовсе не она.
Меня зовут Татьяна Игоревна, мне шестьдесят четыре года. Всю свою жизнь я провела в одном и том же дворе, в обычной пятиэтажке, где каждый знал, кто чем живёт. Мы считали себя чуть ли не образцовыми соседями. У подъезда вместе высаживали цветы, праздники отмечали прямо во дворе, а если у кого случалась беда — собирали деньги. Даже завели общую кассу помощи: кто заболел, кому на похороны нужно, кому ещё какая нужда — скидывались по гривне, поддерживали. Мы очень любили думать о себе как о людях добрых, отзывчивых, неравнодушных. Одним словом, правильных.
И вот среди всей этой нашей показной дружбы жила она — Валентина Павловна со второго этажа.
Как же мы её не выносили, страшно теперь вспоминать. Женщина была замкнутая, резкая, сухая в обращении. Жила одна: ни мужа рядом, ни детей. Ни с кем особенно не разговаривала, на дворовые чаепития и посиделки не выходила, в нашу кассу взаимопомощи не вносила ни гривны. Если здоровалась, то так холодно, будто делала одолжение, а чаще проходила мимо, словно нас рядом и не существовало. За спиной шептались, что она жадная, что деньги у неё водятся, но за одну гривну удавится, потому и не помогает никому. Бывало, идёт через двор в своём стареньком плаще, прямая, строгая, глаза опущены, ни на кого не смотрит. И от неё будто морозом тянуло — хотелось отвернуться и сделать вид, что не заметил.
Детвора её откровенно побаивалась. Носятся, кричат, играют, а только Валентина Павловна покажется у подъезда — сразу тише становятся и начинают перешёптываться: мол, ведьма идёт, та самая, со второго этажа. И мне стыдно признаться, но мы, взрослые, этих слов не останавливали. Наоборот, сами называли её за глаза то ведьмой, то старой жабой. Сядем на лавочку и начинаем перемывать ей кости: и злая она, и жадная, и сердца в ней нет, недаром, дескать, Бог детей не дал — таким материнство и не положено. Сейчас от этих слов холодеет внутри, а тогда мы произносили их почти с удовольствием. На её фоне мы казались себе особенно светлыми и добрыми. Наверное, без такой «дворовой злодейки» нам даже было бы скучно: ведь кому-то же надо быть плохим, чтобы остальные рядом выглядели хорошими.

Особенно хорошо помню, как мы собирали деньги в эту нашу расхваленную кассу. Встанем у подъезда, одна даст сорок гривен, другая — восемьдесят, и каждая старается положить так, чтобы соседи заметили и оценили. Галина из четвёртого подъезда всегда громче всех вздыхала: ой, мол, последнее отдаю, но как же не помочь, мы ведь люди. А потом ещё неделю рассказывала всем подряд, какая она щедрая и сердобольная. Да что там Галина — мы почти все такими были. Помогали не только ради помощи, а чтобы нас похвалили. Чтобы самим почувствовать себя порядочными. Чтобы потом было что обсудить на лавочке. Доброта наша была шумная, выставленная напоказ, с постоянной оглядкой на чужое одобрение. Сделаем доброе дело на сорок гривен — и потом ещё несколько дней ходим довольные собой.
