Контроль. Иллюзия того, что стоит всё занести в блокнот, расставить по пунктам, пронумеровать — и беда обойдёт стороной.
Но беда всё равно пришла.
Мария вернулась в палату и снова опустилась на старый стул с трещиной на сиденье.
— Это ты попросил Тамару Ивановну разыскать меня?
— Да. Когда меня привезли сюда… Знаешь, когда лежишь и не понимаешь, поднимешься ещё когда-нибудь или нет, голова занята не деньгами. И не квартирой. Думаешь только о том, чего не успел сделать. И я понял: по-настоящему жалею только об одном — о тебе. О том, что ты не знала, что я жив. И о том, что я так и не попросил у тебя прощения.
— Прощения, — медленно повторила Мария.
Это слово будто перекатилось у неё во рту тяжёлым гладким камнем.
— Да. Я не жду, что ты меня поймёшь. Даже просить об этом было бы слишком нагло. Я прошу только одного… выслушай. Мне правда жаль. Я думал о тебе каждый день.
Она перевела взгляд на его руки. Крупные, с выступающими суставами, с длинными пальцами. Те самые руки, которые она видела на старой фотографии. Только теперь кожа была покрыта пигментными пятнами, а на сгибах темнели следы от капельниц.
— Каждый день, — произнесла она ровно, без вопроса.
— Каждый.
Мария не знала, верить ли ему. И вдруг ясно поняла: возможно, она никогда этого не узнает.
— Мне надо выйти. Подышать, — сказала она и поднялась.
В коридоре она нашла лестницу, спустилась вниз и вышла на крыльцо больницы. Воздух оказался прохладным, сыроватым, с запахом мокрой листвы и осенней земли. Мария стояла неподвижно и просто дышала. Считала вдохи, как будто это могло удержать её на месте. На седьмом вдохе в сумке зазвонил телефон.
Артём.
— Мам.
— Да, Артём.
— Ты когда домой? Галина Петровна делает макароны по-флотски. Я их не хочу.
— Завтра вечером вернусь. Потерпи немного.
На том конце повисла пауза. Непривычно длинная. Обычно он в этот момент уже бросал трубку или бурчал что-нибудь на прощание.
— Мам… ты нормально? У тебя голос странный.
Мария крепко прикусила губу.
— Всё нормально. Просто устала.
— Ну ладно. Давай.
Связь оборвалась. И Мария вдруг осознала, что за последние полгода это был первый раз, когда сын спросил, как она себя чувствует.
Она ещё минут десять простояла на крыльце, глядя куда-то мимо мокрых кустов, а потом вернулась внутрь.
Тамара Ивановна ждала её в холле. Сидела на узкой банкетке, ссутулившись, и прижимала к груди полиэтиленовый пакет, в котором звякали банки. Увидев Марию, она поспешно выпрямилась.
— Поговорили?
— Да. Поговорили.
— Мария, я понимаю, вам сейчас очень тяжело. Но мне нужно сказать ещё кое-что. Может, выйдем во двор?
Они снова оказались на той самой лавочке. Тамара Ивановна поставила пакет себе между ног, сцепила пальцы так крепко, что костяшки побелели.
— Его скоро выпишут, — заговорила она не сразу. — Через неделю, может, дней через десять. Врач говорит, одному ему нельзя. Хотя бы первое время нужен уход, присмотр. Я бы забрала его к себе, честное слово, забрала бы… но у меня самой ноги еле ходят, давление скачет. Четвёртый этаж, лифта нет. Он сейчас по лестнице не поднимется.
Она посмотрела на Марию и тут же заторопилась, будто боялась, что та уйдёт, не дослушав:
— Я ведь не прошу навсегда. Может, только на месяц? Пока он хоть немного окрепнет?
На месяц.
Привезти его в свою двухкомнатную квартиру, где и без того не хватало воздуха. Где жил Артём, который почти перестал с ней разговаривать. Где каждый угол был занят, каждый метр давно распределён, словно клетка в её ежедневнике.
Привезти к себе человека, который исчез из её жизни, когда ей было четыре года.
— Я сейчас не могу дать ответ, — тихо сказала Мария.
— Конечно, конечно. Вы подумайте. Я всё понимаю.
Тамара Ивановна наклонилась к пакету, пошуршала в нём и достала стеклянную банку.
— Вот. Сливовое варенье. Возьмите. Я сама варила. Андрей его с детства любил.
Банка была перевязана резинкой, под крышкой темнела густая бордовая масса с целыми половинками слив. Мария взяла её и неожиданно почувствовала, какая она тяжёлая. И тёплая — будто её только сняли с плиты.
— Спасибо, — сказала она.
Тамара Ивановна вдруг всхлипнула, быстро, почти беззвучно.
— Вы когда-нибудь сможете его простить?
Мария посмотрела на банку в своих руках.
— Не знаю.
За весь этот день это, пожалуй, были самые честные слова, которые она произнесла.
Ночь она провела в небольшой гостинице неподалёку от вокзала. Комната была тесной: узкая кровать, старый шкаф, шторы в мелкий цветочек. Над столиком висела репродукция Куинджи — тёмные деревья на ней стояли неподвижно, как молчаливые часовые.
Мария лежала без сна и снова раскладывала всё по пунктам. Списки. Она ведь всегда составляла списки.
Забрать отца к себе.
Плюсы: он не останется один; Тамара Ивановна перестанет метаться и плакать; возможно, сама Мария когда-нибудь перестанет ощущать этот тугой ком в горле.
Минусы: Артём; теснота; расходы; тридцать четыре года пустоты, которую не заполнить ни заботой, ни супом, ни теми самыми макаронами по-флотски. И обида. Глухая, старая, застрявшая под рёбрами, как осколок стекла, вокруг которого давно наросла живая ткань.
Не забирать.
Уехать. Сказать Тамаре Ивановне, что у неё есть своя жизнь. Что Андрей Викторович когда-то сделал выбор — и теперь пусть живёт с его последствиями.
Но он лежал в больничной палате с выцветшими зеленоватыми стенами и смотрел на неё глазами, слишком похожими на её собственные. И Мария понимала: если она просто уедет, эти глаза потом будут смотреть на неё из темноты каждую бессонную ночь.
Она достала из кошелька маленькую фотографию матери. Снимок три на четыре, вырезанный когда-то из какого-то старого документа. Ольга на нём была молодой, с гладко убранными волосами и прямым строгим взглядом, от которого хотелось выпрямить спину.
— Мам, — сказала Мария в пустую гостиничную комнату. — Зачем ты всё это сделала?
Фотография, разумеется, не ответила.
Мария спрятала её обратно в кошелёк и повернулась на бок. За стеной глухо шумела вода в трубах, где-то далеко протяжно гудел поезд. Уснуть ей удалось только под утро, когда за цветастыми шторами начал сереть рассвет.
На следующий день она снова пришла в больницу. Отец не спал. Он сидел на кровати, опустив ноги на пол. На тумбочке стоял стакан с водой, рядом лежала газета. Судя по аккуратным сгибам и нетронутым страницам, он её даже не разворачивал.
— Я думала всю ночь, — сказала Мария, оставаясь у двери.
Он поднял на неё глаза. Серые, с зеленоватой крапинкой. Руки лежали на коленях, пальцы заметно дрожали.
— Я не смогу взять тебя к себе.
Лицо его почти не изменилось. Похоже, он заранее ждал именно этого.
— Но я не оставлю всё как есть, — продолжила она. — Поговорю с врачом, узнаю, что нужно после выписки. Найду социальную службу, попробую оформить патронаж или сиделку, если получится. Один ты не останешься. Но ко мне ты не поедешь. Пока нет.
Он медленно кивнул, будто пробовал эти слова на вкус.
— Пока нет.
— Я злюсь на тебя, — сказала Мария. — Очень злюсь. И на маму тоже. Может быть, на неё даже сильнее, потому что ей я уже ничего не могу высказать. А тебе могу. Ты ушёл. Ты позволил ей решить, что я не должна знать правду. И тридцать четыре года тебе хватало того, чтобы просто «думать обо мне каждый день». Думать — и ничего не делать.
Голос у неё не сорвался. Она говорила спокойно, почти сухо, как на рабочем совещании, и сама удивлялась этой ровности.
— Я слышу, — ответил он.
— Хорошо, если слышишь. Вот мой номер.
Она вырвала листок из блокнота, написала цифры и положила его на тумбочку рядом с нетронутой газетой.
— Позвони, если станет плохо. Не через Тамару Ивановну. Сам.
Он взял листок обеими руками. Пальцы продолжали мелко подрагивать. Поднёс ближе к глазам, прочитал, аккуратно сложил пополам и спрятал под подушку.
— Спасибо, Мария.
— Не благодари. Я делаю это не ради тебя.
Она уже повернулась к выходу, но остановилась у двери.
— А ради кого? — тихо спросил он.
Мария помолчала. За окном ветер раскачивал хилый куст, и его тень дёргалась по полу, будто стрелка старого маятника.
— Ради себя, — сказала она наконец. — Чтобы однажды самой не оказаться в такой же палате с грузом, который уже невозможно ни исправить, ни забыть.
