«Там мои бумаги лежат, нечего им у всех на глазах валяться» — мама вытирала ладони и забрала ключ от тумбочки

В квартире царит унизительная, холодная тирания.
Истории

Я вернулась домой в четверг и сразу заметила в прихожей чужую обувь. Не мои тапочки и не Артёма, а какие-то примятые бордовые шлёпанцы сорок второго размера, выставленные ровно, носками к стене. Моих тапок на привычном месте не оказалось. Я открыла обувницу — туда их тоже никто не убрал. Их просто затолкали подальше, и нашлись они только за пакетом со старой изолентой. Артём стоял рядом, сжимал школьный рюкзак обеими руками и переводил взгляд то на меня, то на эти шлёпанцы. Ему восемь лет, и он уже достаточно взрослый, чтобы многое понимать, но пока ещё предпочитает молчать.

Мама появилась из кухни, вытирая ладони бумажным полотенцем. Посмотрела на меня тем самым взглядом, который за последние пять месяцев я успела выучить до мельчайших оттенков.

— Ну вот, пришла наконец. Я полы вымыла, так что смотрите, не натопчите. И ключ от тумбочки я забрала. Там мои бумаги лежат, нечего им у всех на глазах валяться.

Мы жили в трёхкомнатной квартире, где, по маминому убеждению, ей принадлежало абсолютно всё: каждая розетка, каждая полка в холодильнике, каждый угол в коридоре. Ничего общего здесь не существовало. Было только то, чем она позволяла пользоваться, и то, к чему прикасаться запрещалось. В тот четверг она вдруг решила, что документы не могут храниться в тумбочке, куда я заглядывала раз в месяц, когда искала батарейки.

Артём без звука снял ботинки, аккуратно поставил их в угол и ушёл в нашу комнату. Я повесила куртку и пошла следом, стараясь не зацикливаться на том, что в прихожей снова что-то передвинули без моего ведома. У мамы всё всегда начиналось именно с таких мелочей.

Квартира на Берестейском проспекте досталась ей ещё в девяностые от предприятия, где она тогда работала техником-сметчиком в строительном управлении. Отец к тому времени уже ушёл из семьи, и жильё оформили на неё как на женщину с ребёнком, нуждающуюся в отдельной жилплощади.

Я выросла в этих комнатах. Помнила каждую царапину на паркете, каждый выключатель с подгоревшим контактом, каждую дверь, которую нужно было слегка приподнять за ручку, чтобы она не скрипела. Но для мамы это была исключительно её квартира. Только её. А я — всего лишь дочь, которая после развода вернулась туда, откуда уехала двенадцать лет назад.

Когда мы с Максимом оформляли развод у судьи, я уже понимала, что наша однокомнатная квартира остаётся ему. В неё были вложены его накопления, первый взнос помогали платить его родители, и делить там, по сути, было нечего.

Конечно, я могла затеять спор, подать заявление, требовать долю. Но Максим тогда сказал:

— Марин, давай не будем превращать всё в войну. За Артёма я буду платить регулярно, а квартиру оставь мне. Тебе всё равно в Киеве проще, чем здесь.

Пригород, старый дом, соседи в основном пенсионеры — если честно, я и сама не рвалась там оставаться. Но возвращалась я не в пустоту, а в свою бывшую комнату, где всё ещё стояли старая тахта и книжный стеллаж, собранный мной ещё в девятом классе.

— На пару месяцев, — сказала мама, когда я позвонила ей в январе. — Переживёте у меня, пока ты не встанешь на ноги. Только сразу договоримся: коммунальные оплачиваешь ты и продукты тоже покупаешь. У меня пенсия, сама понимаешь.

Я понимала. Пенсия у неё была около восьми тысяч восьмисот гривен. Иногда она подрабатывала репетиторством по математике, но сейчас преподавателей вокруг много, а учеников на всех не хватает. Я устроилась в страховую компанию, в отдел урегулирования убытков, с зарплатой восемнадцать тысяч гривен до вычетов. В конце января мы с Артёмом въехали в мою старую комнату.

Первый месяц прошёл почти терпимо. Мама, конечно, ворчала: то Артём слишком громко включает телевизор, то я неправильно мою тарелки, то стиральная машина у нас работает по три раза в неделю. Но всё это звучало себе под нос, без прямых обвинений и скандалов. Я, как и договаривались, отдавала две тысячи гривен за коммунальные платежи и закупала еду на неделю: молоко, хлеб, курицу, гречку, масло, овощи. Мама обязательно изучала чеки.

— Масло сливочное? — она взяла пачку двумя пальцами и стала рассматривать мелкие цифры на упаковке. — Восемьдесят два процента? Я такое не ем, у меня от него изжога. В следующий раз бери не меньше восьмидесяти двух с половиной и состав проверяй. Чтобы никаких растительных жиров.

— Хорошо, мам.

— И хлеб на моей доске не режь. Для хлеба у меня отдельная доска, стеклянная. А деревянную ты уже поцарапала.

Я молча переложила хлеб на стеклянную доску. Вечером Артём спросил, почему бабушка ругается из-за хлеба. Я ответила, что бабушка не ругается, а просто очень бережёт свои вещи. Он кивнул, но я заметила в его глазах настороженность. Так дети смотрят не дома, а в гостях, где нужно всё время помнить, что любое движение может оказаться неправильным.

В марте мама объявила, что двух тысяч гривен на коммунальные уже не хватает.

— Платёжки пришли, посмотри сама. Газ подорожал, воду насчитали по нормативу, электричество вы жжёте без остановки — у вас в комнате телевизор целыми вечерами работает. В общем, теперь две тысячи шестьсот. И это ещё без перерасчёта.

Я отдала две тысячи шестьсот. Через какое-то время она решила, что я приношу слишком мало мяса.

— Вы едите, а я, по-твоему, воздухом должна питаться? Курица — это не мясо, а кости с кожей. Покупай говядину, телятину, иногда индейку.

Я начала брать говядину. Денег становилось всё меньше, расходы расползались во все стороны, но я терпела.

Мисс Титс