Мне совсем не хотелось, чтобы последним блюдом, съеденным мною на этой кухне, оказалась обычная яичница. Душа просила чего-нибудь праздничного, почти символического: круассанов с вареньем, как тогда, в утро нашей первой годовщины, или хотя бы румяных блинов, которые Дмитрий обожал по воскресеньям. Но холодильник был почти пуст: три яйца да маленький обветрившийся кусочек сыра. Значит, яичница. Всё как обычно. Как пятнадцать лет назад, когда мы впервые переступили порог этой квартиры и завтракали, поставив тарелки на картонную коробку из-под телевизора, потому что нормальный стол нам ещё не доставили.
Я водрузила сковородку на старую плиту, всю в пятнах застывшего жира, и невольно обвела взглядом кухню. Без занавесок она казалась непривычно пустой, почти чужой. Со стен уже исчезли детские рисунки, с холодильника сняли магниты, привезённые из поездок. Забавная была коллекция: мы начали её после самого первого отпуска у моря, а потом каждый год добавляли что-нибудь новое. Дельфин из Сочи, Эйфелева башня из Парижа, крошечная матрёшка из Суздаля. Теперь вся эта мелочь лежала в коробке, на которой маркером было выведено: «Кухня — разное». А холодильник без них выглядел осиротевшим и белым, словно чистый лист, с которого стерли целую жизнь.
Лишь над плитой, на выцветшем прямоугольнике стены, ещё можно было различить след от бабушкиной прихватки. Я сняла её вчера и тоже спрятала в коробку. Коробки стояли везде: в прихожей, в комнате, в спальне. Две недели мы складывали в них вещи, и всё это время я ощущала только дикую, выматывающую усталость. А сегодня вдруг накрыло так, будто кто-то распахнул внутри дверь. Дмитрий называл подобное «синдромом последнего дня»: вещи уже собраны, а чувства, наоборот, только просыпаются. Он вообще любил придумывать названия всему на свете — мой домашний психолог. Я тихо усмехнулась. Домашний. Только теперь уже не в этом доме. В другом.
Я подошла к окну и посмотрела во двор. Тополя больше не было. Его спилили прошлой весной, в марте, и я тогда проплакала весь вечер, хотя, казалось бы, всего лишь дерево. Но Дмитрий понял. Он почти всегда понимал — за исключением тех редких случаев, когда не понимал совершенно. Тогда он подошёл ко мне сзади, заметил мои слёзы и сказал: «Ну что, хозяйка, в следующем доме обязательно будет сад. Обещаю». И вот теперь этот следующий дом действительно ждал нас: с садом, террасой и отдельной комнатой для Егора. А эта квартира, с трещиной на потолке и половицами, которые скрипели при каждом шаге, доживала свои последние часы вместе с нами.
За моей спиной зашипело масло. Я вернулась к плите, аккуратно разбила яйца и стала смотреть, как прозрачный белок белеет и стягивается кружевной каймой. И вдруг, совершенно без причины, перед глазами всплыл тот день, когда мы сюда заселялись.

Мне тогда было двадцать три. Дмитрию — двадцать пять. Мы только-только поженились и были счастливы до какого-то глупого, дрожащего восторга. Свадьбу устроили скромную, человек на тридцать, в небольшом зале с колоннами. Мама утирала глаза, папа произносил тост о том, что нужно беречь друг друга, а Дмитрий сидел рядом, крепко сжимал мою руку под столом и шептал: «Не бойся ничего, хозяйка. Выкарабкаемся». Я ещё не знала, что это слово — «хозяйка» — приживётся у него навсегда. Что он будет звать меня так все пятнадцать лет, и мне ни разу не захочется попросить его перестать.
Квартира перешла к нему от бабушки: маленькая, с облезлыми обоями, потемневшими углами и ржавыми трубами в ванной. Но для нас она была почти дворцом. Дмитрий внёс меня через порог на руках, а я хохотала и стучала кулаком ему по спине:
— Поставь меня, дурень, уронишь же!
— Не уроню, — прорычал он, протаскивая меня в пустую прихожую. — Я теперь серьёзный квартиросъёмщик и глава семейства. Привыкай.
— Не квартиросъёмщик, а собственник, — поправила я его.
— Вот тем более. Значит, буду эксплуатировать.
— Кого именно? Меня или квартиру?
— Обеих, — невозмутимо заявил он. — Но строго по очереди.
Правда, никакой настоящей эксплуатации у него так и не вышло.




















