Рядом с ней на полу стояла клетчатая хозяйственная сумка; на сгибе руки висела зимняя куртка, сверху был аккуратно уложен шарф. Домашние тапочки исчезли с полки, крючок в прихожей был вытерт так чисто, будто на нём никогда ничего не висело.
Мария вынула из сумки заранее приготовленный конверт и протянула Ольге.
Та приняла его молча. Даже не раскрыла, не пересчитала, не посмотрела внутрь. Просто убрала в карман.
Несколько секунд они стояли друг напротив друга, не находя слов. Потом Ольга подняла глаза и произнесла тихо, но отчётливо:
— Прочитайте её тетрадь.
Мария кивнула почти автоматически. Тетрадь. Та самая, где записывали давление, температуру, время приёма таблеток. Какая теперь разница? Мамы больше не было, лекарства никому не понадобятся, а цифры потеряли всякий смысл.
— Хорошо, — ответила она.
Ольга задержалась ещё на мгновение. В её лице что-то дрогнуло — то ли брови чуть сошлись, то ли губы едва заметно шевельнулись. Казалось, она собиралась добавить ещё одну фразу, но передумала.
Потом дверь за ней закрылась.
Мария прошла в мамину комнату. Тетрадь лежала на тумбочке — синяя, обычная, школьная, в клетку. Она взяла её, повертела в пальцах и, почти не глядя, засунула в ящик комода. Не сейчас. Завтра похороны.
Надежду Викторовну похоронили в субботу.
Людей пришло совсем немного. Галина Михайловна, двоюродная тётка из Полтавы, ещё какая-то мамина бывшая сослуживица, имени которой Мария так и не смогла вспомнить. Священник читал быстро, низким гулким голосом, будто слова отдавались от промёрзшей земли. Комья падали на крышку гроба тяжело, резко, как удары в запертую дверь.
Мария стояла возле могилы и смотрела на венки. От хвои тянуло смолой, сыростью и морозом. Пальцы в перчатках онемели. Тётка из Полтавы всхлипывала в платок, а Галина Михайловна стояла неподвижно, прямая и жёсткая, словно вкопанный столб.
Поминали в небольшом кафе возле вокзала. На столах стояли блины, кутья, компот из сухофруктов. Жёлтый тусклый свет висел под потолком, пластиковые стулья скрипели, окна запотели от дыхания и горячих блюд.
Двоюродная тётка рассказывала, какой Надежда Викторовна была в молодости: бойкой, смешливой, острой на язык, упрямой до невозможности.
— Она ведь тебя всё время ждала, Машенька, — говорила тётка, промокая глаза. — Каждый день одно и то же: вот Мария приедет, вот Мария скоро приедет…
Мария крепче сжала вилку и опустила взгляд в тарелку.
Через неделю она снова пришла в мамину квартиру — разбирать вещи.
Едва открыла дверь, как знакомый миндальный запах ударил ей прямо в лицо. Мария замерла на пороге. Сердце резко дёрнулось, будто кто-то потянул за невидимую нитку. На краткий миг ей почудилось: сейчас из комнаты раздастся мамин голос — «Мария приехала».
Но в квартире было тихо.
Только батарея негромко потрескивала. За стеной у соседей работал телевизор, приглушённый, будто звук доносился из-под воды.
Мария начала с кухни. Выкинула крупы с истёкшим сроком, перебрала тарелки и чашки, завернула в бумагу сервиз, подаренный маме когда-то на юбилей. Потом перешла к шкафу в прихожей: старые пальто, мамин плащ, зимние сапоги с молниями, разошедшимися по бокам.
До комода она добралась уже ближе к вечеру.
В верхнем ящике лежали документы, паспорт — теперь бесполезная книжечка, медицинские карты, выписки, назначения. В среднем — фотографии, стянутые старой резинкой. Мария в три года, с огромными бантами. Отец на даче. Мама молодая, с тёмной толстой косой, смеётся прямо в объектив. Мария опустилась на пол, стала перебирать снимки один за другим, и горло у неё всё сильнее сжималось.
В нижнем ящике оказались скатерти, вышитые салфетки, какие-то аккуратно сложенные лоскуты.
И тетрадь.
Синяя. В клетку. С загнутым уголком на обложке.
Мария вытащила её и раскрыла.
Сначала шли знакомые записи: давление, пульс, температура. Ровные столбики цифр, мелкий аккуратный почерк Ольги. Мария стала листать дальше. Снова цифры, названия препаратов, дозировки, время приёма. На двадцатой странице столбцы неожиданно закончились.
А дальше начинался текст.
Почерк был уже совсем иной. Крупный, неровный, ломкий. Буквы будто спотыкались и прыгали по строчкам, как испуганные птицы. Одни слова были продавлены почти до дыр, другие едва различались. «Л» заваливалась набок, «д» выходила без нужной палочки.
Это был мамин почерк. После инсульта.
Мария вдруг перестала дышать.
Первая запись была короткой:
«12 марта. Ольга сказала писать. Я не хотела. Рука не слушается. Но она говорит: пишите как сможете, я пойму. Ладно. Пишу. Сегодня дошла до окна. Три раза. Игорь из пятой квартиры мыл машину. Господи, зима же ещё».
Мария перевернула страницу.
«18 марта. Мария звонила. Голос уставший. Я хотела ей сказать… Не помню что. Ольга говорит: вспомните — запишите. Пока не вспомнила».
Ещё страница.
«2 апреля. Вспомнила. Хотела сказать Марии, что зря я тогда на неё кричала, в девяносто девятом. Когда она ушла с работы и поступила на заочное. Я кричала: глупая, как без денег жить будешь? А она правильно решила. Умная моя девочка. Мне бы такую смелость».
Мария захлопнула тетрадь. Пальцы дрожали так, что обложка шуршала в руках. Потом она снова открыла её.
Записи шли не по порядку и не каждый день. Иногда между ними проходили сутки, иногда — две недели. Почерк менялся: в хорошие дни буквы держались ровнее, в плохие расплывались, налезали друг на друга и становились почти неразборчивыми. Но рядом, карандашом, Ольга терпеливо оставляла расшифровки: «переписано со слов Н.В.», «Н.В. диктовала, записала я».
Мама писала о своей жизни. Об отце. Об их первой квартире — коммунальной, с тараканами на кухне и общей ванной. О том, как родилась Мария и как страшно было брать её на руки: такая крошечная, будто котёнок. О ссорах с мужем, о разводе, о тех годах, когда они с дочерью остались вдвоём, а Надежда Викторовна работала на две ставки и возвращалась домой уже в темноте.
«Мария сама готовила ужин. Ей десять было. Макароны с маслом. Я приходила, а она спит на кухне, голова на столе. Мне тарелку оставляла под полотенцем, чтобы не остыло».
Слёзы текли по лицу Марии. Она их не вытирала.
«Я ей ни разу нормально спасибо не сказала. Думала — так и должно быть. Дочь же. Обязана. Дура я была. Старая дура».
Через несколько страниц шла другая запись:
«Ольга спросила: зачем вы всё это пишете, Надежда Викторовна? Я сказала: для Марии. Она спросила: почему сами ей не скажете? А я не могу. Слова не те получаются. Когда она приезжает, я хочу одно сказать, а выходит совсем другое. Или забываю. А на бумаге оно как-то… правильнее».
Мария листала дальше и дальше.
Там были мамины воспоминания, её страхи, раскаяния и признания. Она писала, как боялась остаться совсем одна. Как стыдилась перед дочерью своей болезни и беспомощности. Как ждала каждого приезда Марии, а потом, когда та уезжала, ложилась лицом к стене и считала дни до следующей субботы.
Последняя запись была почти нечитаемой. Строки ползли вниз, слова распадались. Но Ольга аккуратно расшифровала всё рядом:
«Запись от 9 января. Н.В. диктовала. „Скажи Марии: я её люблю. Всегда любила. Просто не умела сказать. Пусть не сердится на меня. И на Ольгу тоже пусть не сердится. Ольга хорошая. Она помогла мне написать то, чего я за всю жизнь так и не смогла произнести“».
Девятое января.
За два дня до смерти.
Мария закрыла тетрадь, прижала её к груди и легла прямо на пол — в пальто, на холодный паркет маминой комнаты. Доски скрипнули под лопатками. Батарея снова щёлкнула. За стеной глухо бормотал чужой телевизор.
Она лежала и плакала, а синяя тетрадь в клетку оставалась у неё на груди — маленькая, хрупкая, как щит.
К нотариусу Мария пришла через десять дней.
Контора находилась на Садовой, на втором этаже, за дверью с латунной табличкой. Внутри пахло кожаными креслами, бумагой и канцелярской пылью. Кондиционер негромко гудел, хотя за окном стоял мороз, и этот нелепый холод из вентиляционной решётки казался почти насмешкой.
