Он поставил миску возле забора и сразу отступил подальше, чтобы не пугать незнакомку. Собака ещё долго не решалась приблизиться: вытягивала шею, втягивала носом запах, переминалась с лапы на лапу, будто ждала подвоха. Лишь когда Дмитрий скрылся в доме, она осторожно подошла, торопливо вылизала всё до последней крошки и, не оглядываясь, умчалась прочь.
С тех пор так и пошло. Почти каждый вечер рыжая появлялась у их двора. То Дмитрий, то Марина выносили ей какую-нибудь еду в старой миске. Собака быстро ела и исчезала до следующего дня. Подпустить к себе она никого не позволяла: стоило кому-то сделать хотя бы шаг ближе, как шерсть у неё вставала дыбом, тело пружинило, и она тут же отскакивала в сторону. Дикая была. Недоверчивая. Может, досталось ей когда-то от людей, а может, сама жизнь научила держаться подальше.
Дмитрий иногда посмеивался:
— Вот и собака у нас есть, только вроде как и нет. Кормим — и ладно. Ни хлопот, ни обязанностей. Зато совесть не грызёт.
Когда Дмитрия не стало, Марина ещё несколько раз выходила к забору с миской. Не столько из доброты, сколько по привычке, которая осталась после мужа. Рыжая прибегала, съедала всё и снова пропадала. Всё повторялось, как раньше. А после смерти Артёма Марина совсем перестала показываться во дворе. Собака всё равно приходила. Садилась возле пустой миски, ждала, прислушивалась к дому. Потом уходила. И на другой день возвращалась снова.
Тот день, когда всё перевернулось, выпал на начало декабря. День был короткий, сумрачный: рассвет запоздал, а темнота накрыла деревню слишком рано. Мороз ударил злой, почти под тридцать градусов. Под ногами сухо и резко скрипел снег.
Марина уже третий день лежала на кровати и ничего не ела. Мысль о смерти больше не пугала её. Наоборот, она стала простой, почти ясной — как ответ на задачу, над которой долго мучился и наконец нашёл решение. Внутри не было ни истерики, ни рыданий, ни метаний. Только ровная, ледяная решимость.
Она поднялась. Поверх домашнего халата накинула пальто, кое-как сунула ноги в валенки, открыла дверь и шагнула в ночную темень.
Мороз сразу хлестнул по лицу, но Марина будто не почувствовала. Она пошла через двор к реке. До неё было недалеко: вниз по склону, через огород, мимо старой бани. Там, возле проруби, куда Дмитрий зимой ходил за водой, глубина начиналась почти сразу. Очень большая глубина.
Снег поскрипывал под валенками. Над лесом низко висела луна — тусклая, расплывчатая в морозной дымке. Вокруг стояла такая тишина, какая бывает только зимой в деревне, когда не слышно даже собачьего лая. Лишь хрустит снег. Да где-то далеко, за рекой, тонко посвистывает тепловоз.
Марина спустилась к воде. Прорубь она нашла почти сразу: её уже прихватило тонкой коркой льда, но края ещё угадывались. Она остановилась, какое-то время стояла неподвижно, потом медленно опустилась на колени прямо в снег.
И в этот миг позади послышались шаги.
Не человеческие. Быстрые, лёгкие, с мягким похрустыванием — так ступают четыре лапы по насту.
Марина обернулась.
В трёх шагах от неё стояла рыжая собака. Она смотрела прямо на Марину, и в лунном свете её глаза светились жёлтым, словно два маленьких фонаря. Шерсть на загривке была вздыблена. Короткий обрубок хвоста едва заметно дрожал.
— Уходи, — сипло произнесла Марина. — Проваливай отсюда.
Собака осталась на месте.
— Пошла, кому сказала!
Тогда рыжая сделала шаг вперёд. Осторожный, медленный, будто ступала по хрупкому льду. Потом ещё один. И ещё.
А затем вдруг легла. Прямо в снег, рядом с Мариной. Положила тёплую рыжую морду ей на валенок и замерла.
Марина смотрела на неё, не понимая, что происходит. Собака лежала тихо, только бока её мерно поднимались от дыхания. Живая. Тёплая. И почему-то от этой тяжести на ноге, от этого доверчивого рыжего тепла рядом внутри у Марины что-то дрогнуло. Что-то, что с ноября было сковано намертво, будто льдом.
Собака не ушла. Она пришла, легла рядом и осталась. В этом простом зверином поступке было всё сразу: доверие, которого Марина не ждала; преданность, которую, как ей казалось, она не заслужила; и молчаливое, честное до боли: «Ты мне нужна».
И тогда Марина заплакала. Впервые за две недели слёзы прорвались наружу — не тихие, не сдержанные, а горячие, неудержимые, как вода, сорвавшая плотину. Она плакала, уже не пытаясь остановиться.
