Ключ в замке провернулся не сразу. Механизм хрипел, цеплялся, будто не хотел пускать нас внутрь. Андрей всё собирался его заменить, каждый раз обещал: «На выходных займусь», — и, как это часто бывало, так и оставлял на потом. Наконец железная дверь жалобно протянула ржавым скрипом, в щель упал узкий луч дневного света, а я замерла, не решаясь переступить порог.
Старая «копейка» стояла в дальнем углу под брезентом — тихая, забытая, словно законсервированная вместе с прошлыми годами. На покрывале лежала плотная серая пыль, ровная и нетронутая, будто свежий иней. Было ясно: к машине давно никто не подходил.
Зато вся противоположная стена была увешана полотнами.
Сначала я даже не поняла, что вижу картины. Мне показалось, будто в кирпичной стене вдруг открылись окна. И за каждым — своя даль, своя вода, своё небо. Где-то алел закат над морем, где-то покачивались рыбацкие лодки, на одном холсте белел маяк на каменном выступе, на другом уходил вперёд корабль с поднятыми парусами. Была там и девочка на пристани — стояла спиной и смотрела туда, где вода сливается с горизонтом. Краски казались густыми, тёплыми, почти живыми. В воздухе держался запах масла и скипидара — тот самый резкий запах, который я все эти годы принимала за солидол и старое железо.
— Мам… — тихо выдохнул Максим. — Что это такое?
Я не смогла ему ответить. Ноги сами понесли меня к мольберту, стоявшему посреди гаража. На нём была незавершённая картина: женщина у окна, повернувшаяся спиной. Седые волосы заколоты в узел, в руках чашка, на столе рядом — клубок и начатое вязание.
Это была я.
Я сразу узнала свой старый халат, нашу кухню, лампу с подпалённым краешком абажура. Андрей рисовал меня. В те самые вечера, когда мне казалось, что я сижу дома одна, он был здесь, в промёрзшем гараже, и по памяти выводил на холсте мои плечи, руки, привычную позу у окна.
У стены стояли аккуратно подписанные коробки. В одной лежали кисти, заботливо обёрнутые мягкой тряпицей. В другой — тюбики с краской, выдавленные почти насухо, до последней капли. А в третьей оказались письма.
Я опустилась на старый шаткий табурет и начала читать.
Все письма были написаны мне. Каждое. Но ни одно из них Андрей так и не решился отдать.
«Здравствуй, Ирина. Сегодня пытался написать твои руки и понял, что ничего у меня не выходит. Руки — самое сложное. В них ведь вся прожитая жизнь, все заботы, вся усталость и нежность. А у меня пока получаются только пальцы. Завтра попробую ещё раз».
«Ирина, ты сегодня разговаривала с Зинаидой по телефону и смеялась. Я стоял в коридоре и слушал. Думал: вот бы суметь этот смех поймать краской. Только смех не нарисуешь. Хотя я всё равно пытался».
«Прости, что я не умею произносить это вслух. Когда мне было семь, я хотел стать художником. Отец сказал, что настоящий мужчина должен делом заниматься, а не ерундой. Потом вынес мои краски к мусорным бакам. Я тогда долго плакал, а потом будто разучился говорить о том, что мне дорого. Так и живу: люблю молча. Тебя люблю молча. Пишу картины молча. Может, так даже правильнее. Слова я всё равно испортил бы».
«Ирина, сегодня сорок лет, как мы вместе. Ты испекла яблочный пирог, а я выдавил из себя только: “Вкусно”. А хотел сказать совсем другое. Ты — единственное окно в моём гараже, через которое видно небо. Без тебя вокруг были бы одни глухие кирпичные стены. Но язык у меня будто деревянный, и я опять сказал только про пирог. Прости меня, старого дурака».
«Сегодня был у врача. Велел беречься, сказал, что сердце пошаливает. Я подумал: если меня однажды не станет, ты найдёшь эти письма и мои картины. Может, рассердишься, что я столько лет молчал. Только не сердись, родная. Я не прятался от тебя».
