Сделали одинаковые стрижки.
Выбрали одинаковые платки — ну, точнее, один на всех.
Жили по очереди: две недели — Надежда, две недели — Людмила, иногда я.
Одинаковая походка.
Одинаковый распорядок дня.
Одинаковое «шур-шур» ключей.
Даже кашляли одинаково — слегка, в кулак.
Чтобы бабушка просыпалась и думала: «Моя девочка дома».
Чтобы мир вокруг неё не рассыпался, словно старое печенье. — А соседи… — начала я. — Соседи решили, что тётя не стареет, — улыбнулась Аня. — Честно?
Нам было проще молчать.
Когда слышишь что-то хорошее — просто киваешь.
Это как комплимент не тебе, а тому, кого любишь.
Мы не хотели объяснять, потому что договорились с мамой: мы сохраняем её мир в порядке.
И мы это делали.
До прошлого лета.
Она замолчала.
Я тоже.
Бывают паузы, в которые не подашь ни чай, ни слова утешения.
Они нужны, чтобы погасло то, что не умеет плыть. — Бабушки не стало в июле, — сказала Аня. — В жару, как назло.
Людмила через месяц переехала ко мне — я живу в другом районе с детьми.
Надежда осталась одна.
Она… ну, она стареет.
Как все.
Просто вы привыкли видеть другую картину и не хотите менять привычное восприятие. — А записка? — тихо спросила я. — «Не пугайте маму». — Мы оставляли их в нескольких местах, — объяснила Аня. — На всякий случай — если вызовут мастера, вдруг понадобится войти.
Боялись, что кто-то откроет, увидит маму растерянной и начнёт её тревожить.
Мы писали: «Не пугайте», потому что ей нельзя было резко.
Ей нельзя было «сейчас же всё объяснять».
Её нужно было вести иначе.
Прошло пять лет.
Мама ушла.
Не все записки мы нашли.
Вот одна вывалилась.
Она посмотрела на фотографии на столе. — Ильяс золотой, — сказала она. — Он приносил нам почту, когда мама боялась лифта.
Он знал, что у нас были две «одинаковые» тёти.
Но молчал.
У него своя школа молчания.
Мы пили чай и молчали вместе с ним — на расстоянии.
Я вспомнила, как однажды потеряла ключи и не могла войти домой, а Ильяс, не произнеся ни слова, достал связку и впустил меня, словно впускают ветер на лестничную площадку.
Всё работает, если молчать искренне, а не скрытно. — Можно задать странный вопрос? — сказала я. — Конечно. — Не было ли обидно… проживать по две недели из двух в «чужой картинке»?
Когда ты — Людмила или Аня, но знаешь, что сейчас ты «Надежда», потому что на голове узел слева?
Аня улыбнулась так, как улыбаются те, кто раньше расплакался бы, а теперь умеет держать себя. — Это не чужая картина, — сказала она. — Это наш семейный символ.
Наш платок.
Наш узел.
Наши две недели любви.
У каждой семьи есть что-то своё: кто-то печёт пирог по одному рецепту, кто-то молится одними словами, кто-то снимает шляпу перед домом.
Мы просто выбрали свою форму.
И держали её, пока могли.
А когда уже нельзя — признали, что стареем.
Я сглотнула.
В горле застыл ком — не от слёз, а от ясности, с которой на место становились чужие кусочки.
Вдруг мне стало стыдно за нашу удобную шутку в чате — «не стареет».
Смешно: у человека уходит настоящее, а мы продолжаем играться с картинкой. — Вы не виноваты, — сказала Аня, словно читая мысли. — Это проще.
Видеть жизнь со стороны — легче.
И смеяться над собой — легче.
Просто иногда заглядывайте под платок.
Она поднялась, взяла свой платок — и неожиданно протянула мне. — Возьмите.
Он больше не нужен нам двоим.
А вам пригодится.
Пусть в вашем доме будет этот цвет.
Он, знаете, как маяк: бордовый.
Летом — словно спор солнца с кирпичом, зимой — как глоток тёплого чая.
Я покачала головой.
Подарки такого рода принимают не руками, а душой.
Где у меня, у Оли, найдётся уголок для чужого маяка?
Но всё равно взяла — потому что в такие моменты отказывать значит обесценивать круг, который кто-то рисовал веками на кухонном столе.
Аня ушла.
На пороге сказала: — Если захотите — напишите про нас.
Только… не делайте из нас святых.
Мы уставали.
Мы ссорились из-за узла, потому что у Людмилы левая сторона чувствительнее.
Мы иногда «мухлевали», когда мама крепко спала — и завязывали по-другому.




















